Хоть сауна напротив да фауна не та

Хоть сауна напротив да фауна не та

Булат Окуджава: поэтический сборник

Не клонись-ка ты, головушка, от невзгод и от обид, мама, белая голубушка, утро новое горит.

Все оно смывает начисто, все разглаживает вновь. Отступает одиночество, возвращается любовь.

И сладки, как в полдень пасеки, как из детства голоса, твои руки, твои песенки, твои вечные глаза.

Вот я снова собираю пожитки и. опять совершаю ошибки.

А мне спешить далеко-далеко: жизнь не дается на два срока.

Когда мне невмочь пересилить беду, когда подступает отчаянье, я в синий троллейбус сажусь на ходу, в последний, в случайный.

Полночный троллейбус, по улице мчи, верши по бульварам круженье, чтоб всех подобрать, потерпевших в ночи крушенье, крушенье.

Я с ними не раз уходил от беды, я к ним прикасался плечами. Как много, представьте себе, доброты в молчанье, в молчанье.

Полночный троллейбус плывет по Москве, Москва, как река, затухает, и боль, что скворчонком стучала в виске, стихает, стихает.

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ НА ПЕРЕДОВОЙ

Трава не выжжена, лесок не хмур, и до поры объявляется перекур. Звенят комары.

Звенят, звенят возле меня. Летят, летят крови моей хотят.

Отбиваюсь в изнеможении и вдруг попадаю в сон: дым сражения, окружение, гибнет, гибнет мой батальон.

А пули звенят возле меня. Летят, летят крови моей хотят.

Кричу, обессилев, через хрипоту: «Пропадаю!» И к ногам осины, весь в поту, припадаю.

Жить хочется! Жить хочется! Когда же это кончится.

Мне немного лет. гибнуть толку нет. я ночных дозоров не выстоял. я еще ни разу не выстрелил.

И в сопревшую листву зарываюсь и просыпаюсь.

Я, к стволу осины прислонившись, сижу, я в глаза товарищам гляжу-гляжу: а что, если кто-нибудь в том сне побывал? А что, если видели, как я воевал?

Выходят танки из леска, устало роют снег, а неотступная тоска бредет за нами вслед.

Победа нас не обошла, да крепко обожгла. Мы на поминках водку пьем, да ни один не пьян.

Мы пьем напропалую одну, за ней вторую, пятую, десятую, горькую, десантную.

На рынке не развешенные дрожащею рукой, подаренные женщиной, заплаканной такой.

О ком ты тихо плакала? Все, знать, не обо мне, пока я топал ангелом в защитной простыне.

Ждала, быть может, слова, а я стоял едва, и я не знал ни слова, я все забыл слова.

Слова, слова. О чем они? И не припомнишь всех. И яблочко моченое упало прямо в снег.

На белом снегу лежит оно. Я к вам забегу давным-давно,

как еще до войны, как в той тишине, когда так нужны вы не были мне.

Надежда, я вернусь тогда,

когда трубач отбой сыграет, когда трубу к губам приблизит

и острый локоть отведет. Надежда, я останусь цел:

и добрый мир твоих забот.

Но если целый век пройдет

и ты надеяться устанешь, надежда, если надо мною

смерть распахнет свои крыла, ты прикажи,пускай тогда

трубач израненный привстанет, чтобы последняя граната

меня прикончить не смогла.

Но если вдруг когда-нибудь

мне уберечься не удастся, какое новое сраженье

ни покачнуло б шар земной, я все равно паду на той,

на той далекой, на гражданской, и комиссары в пыльных шлемах

склонятся молча надо мной.

Во дворе,где каждый вечер все играла радиола, где пары танцевали, пыля, ребята уважали очень Леньку Королева и присвоили ему званье короля.

Но однажды, когда «мессершмитты», как вороны, разорвали на рассвете тишину, наш Король, как король, он кепчонку, как корону набекрень, и пошел на войну.

Вновь играет радиола, снова солнце в зените, да некому оплакать его жизнь, потому что тот король был один (уж извините), королевой не успел обзавестись.

Но куда бы я ни шел, пусть какая ни забота, (по делам или так, погулять), все мне чудится что вот за ближайшим поворотом Короля повстречаю опять.

Потому что на войне, хоть и правда, стреляют, не для Леньки сырая земля. Потому что (виноват), но я Москвы не представляю без такого, как он,короля.

ПЕСЕНКА О СОЛДАТСКИХ САПОГАХ

Вы слышите, грохочут сапоги, и птицы ошалелые летят, и женщины глядят из-под руки? Вы поняли, куда они глядят?

Вы слышите: грохочет барабан? Солдат, прощайся с ней, прощайся с ней. Уходит взвод в туман-туман-туман. А прошлое ясней-ясней-ясней.

А где же наше мужество, солдат, когда мы возвращаемся назад? Его, наверно, женщины крадут и, как птенца, за пазуху кладут.

А где же наши женщины, дружок, когда вступаем мы на свой порог? Они встречают нас и вводят в дом, но в нашем доме пахнет воровством.

А мы рукой на прошлое: вранье! А мы с надеждой в будущее: свет! А по полям жиреет воронье, а по пятам война грохочет вслед.

Там, прямо в утро окуная головы, воркуют голуби задумчиво и мудро.

Мне нужно в ту страну! И, поздно или рано, я зоркую охрану обману.

Слезою со щеки вдруг скатывается издалека. И вербины цветы, как серые щенки, ерошат шерсть и просят молока. И тополи попеременно босые ноги ставят в снег,

скользя, шагают, как великие князья, как будто безнадежно, но надменно.

Источник

Хоть сауна напротив да фауна не та

Льву Александровичу Аннинскому

Эта книга еще не была закончена, когда ее автору уже пришлось столкнуться с неудовольствием отдельных читателей по поводу первых опубликованных глав. Одним – быть может, заслуженно – не нравилась кандидатура биографа, другие – быть может, обоснованно – полагали, что время для взвешенной работы на эту тему еще не пришло.

Булат Окуджава жил среди нас недавно: одиннадцать лет для истории не срок. Многим из нас – подобно автору – повезло его слушать и с ним говорить (сказать «мы знали его» имеют право лишь ближайшие родственники и узкий круг друзей). Его жизнь тесно сплетена с историей российского двадцатого века, несколько раз эта история проехалась по его биографии асфальтовым катком, а однозначно оценить великие и страшные события, пристрастным свидетелем и участником которых ему довелось быть, вряд ли смогут даже потомки. Все еще горячо – и вряд ли остынет, если так и будет повторяться.

Наверное, другой персонаж не вызвал бы такой полемики. Но Окуджава – случай особый: каждый чувствует его личной собственностью. С помощью сложных, сугубо индивидуальных приемов, которых мы попытались коснуться в этой книге, он создавал рамочные конструкции, в которые слушатель может поместить себя и свою судьбу – так сказать, пропитать его стихи, песни и даже прозу личными биографическими обстоятельствами. Каждый был уверен, что Окуджава поет лично для него и о нем. Каждый – кроме тех, кто с первых звуков его песен и самого имени испытывал к нему необъяснимую, избыточную злобу, подобную той, какую ладан вызывает у чертей.

В результате почти любой слушатель Окуджавы имеет свою версию его биографии и тайного смысла его сочинений, а к чужим попыткам истолковать и просто изложить его судьбу относится с пристрастием и ревностью. Это не просто нормально – для поэта это счастье, свидетельствующее о стойком читательском неравнодушии. Проблема в одном: между биографами и исследователями поэта, на которого каждый смотрит как на близкого родственника, существуют неизбежные разногласия, переходящие в конфликты.

Автору хотелось бы призвать к некоему «водяному перемирию». Все, кто любит Окуджаву, заинтересованы в том, чтобы появилась его научная биография, чтобы вышло тщательно выверенное и по возможности полное собрание сочинений с черновиками, вариантами и комментариями, чтобы мы получили наконец полное собрание его песен (честь, которой уже неоднократно удостаивались Галич и Высоцкий). Его творчество активно изучается, чему порукой регулярные научные конференции в переделкинском дачном музее. Биографических книг об Окуджаве выйдет еще не один десяток: места хватит всем. Я постарался учесть пожелания, советы и поправки родных и близких поэта, всех его друзей, кто любезно согласился ознакомиться с рукописью, и наиболее видных исследователей его творчества. Разногласия в оценках и расхождения в датировках, увы, неизбежны, поскольку речь идет о недавней истории, а главное – о литераторе, сознательно и умело путавшем следы при создании авторского мифа. Мне кажется, создание полного, документированного и выверенного жизнеописания одного из самых известных и значимых поэтов России – повод забыть о любых личных трениях и общим усилием осмыслить его судьбу и дар.

А предложить читателю нечто безупречное я не надеюсь. При работе над книгой мне часто приходилось вспоминать слова из авторского предисловия к повести «Будь здоров, школяр!»: «Всем ведь не угодишь». При всей своей простоте они серьезно облегчают работу.

Москва, сентябрь 2008

НА ТОЙ ЕДИНСТВЕННОЙ ГРАЖДАНСКОЙ…

4 октября 1993 года правительственный кризис в России разрешился расстрелом Белого дома – здания парламента России, где засела оппозиция. Итогом долгого противостояния между президентом Ельциным и вице-президентом Руцким (сторону последнего взял парламент во главе со спикером Русланом Хасбулатовым) стал указ президента от 21 сентября о роспуске парламента. В ответ парламентарии стали вооружать своих сторонников, стекавшихся к Белому дому не менее активно, чем в августе девяносто первого. Под знаменем защиты закона и демократии объединялись люди, которые в случае своего прихода к власти оставили бы очень мало и от закона, и от демократии. Командиром гражданского ополчения, собравшегося у Белого дома, был назначен генерал Альберт Макашов, известный откровенным антисемитизмом. «День» – газета «духовной оппозиции», как она сама себя титуловала, – приглашал демократов на фонарь открытым текстом. Постепенно российский парламент становился центром сопротивления ельцинизму – в каковое понятие включались грабительские реформы, разнузданность демократических свобод и коррупция, все черты российской революции девяностых.

К этому времени повстанцы уже осадили Останкино, грузовиком протаранив стеклянный вход. В районе телецентра всю ночь шла перестрелка. Функционировал единственный телеканал – Российское телевидение, созданное за три года до событий. Оппозиция уже поговаривала о походе на Кремль. Президента в Москве не было, и о его местонахождении толком никто не знал. В ночь с 3 на 4 октября российская интеллигенция резко раскололась. Егор Гайдар призвал москвичей выйти к мэрии, расположенной на Тверской, и перекрыть подходы к Кремлю. Под балконом мэрии собралось около трех тысяч человек – значительно меньше, чем у Белого дома. В то же время в прямом эфире все того же российского телеканала выступили «прожекторы перестройки» – создатели и ведущие программы «Взгляд» Александр Любимов и Александр Политковский. Они предложили москвичам спокойно лечь спать и не участвовать в уличных боях; с их точки зрения, такое участие превращало людей в заложников политического противостояния двух заведомо нелегитимных и аморальных сил. Эта надсхваточная позиция у многих вызвала недоумение, но впоследствии оказалась самой дальновидной.

Главный парадокс ситуации заключался в том, что, защищая ельцинскую власть, любой россиянин автоматически становился защитником и отчасти виновником всех будущих художеств президента – а в том, что они будут, трудно было сомневаться уже и в конце восьмидесятых. Союзник Ельцина и защитник свободы столь же автоматически оказывался врагом законности – вечное русское противостояние свободы и закона обозначалось в очередной раз. Шансов сохранить личную порядочность в этом конфликте не оставалось, но и позиция над схваткой выглядела не слишком нравственной – хотя бы потому, что в заложниках у власти, так уж получилось, ходила тогда вся российская интеллигенция. Она ела у этой власти с рук (это можно сказать почти обо всех, исключения единичны). Эта власть защищала ее – в том числе и танками. Эта власть фактически купила ее на свободу – слова, печати, совести и отсутствия таковой – и теперь держала на этой свободе, как на вживленном в тело крючке. В 1993 году этичной позиции не было, и нужно было прожить еще много лет, чтобы понять простую истину: в циклической, механически воспроизводящейся истории нравственной позиции нет вообще, а есть позиции выгодные или невыгодные, самоотверженные или конформистские. Вот, собственно, и весь выбор. Причем угадать, кто победит, в те дни было нелегко – бездарность оппозиции смело соперничала с бездарностью власти, решимости было не занимать и тем и другим, и хотя из верных ельцинцев Руцкого с Хасбулатовым вожди оппозиции получились, прямо скажем, неважные, но и свердловский обкомовец Ельцин, срывший дом Ипатьева, где расстреляли царскую семью, не с меньшей натяжкой мог воплощать собой демократические ценности. Так на глазах потрясенной России в очередной раз подтверждался главный ее парадокс: здесь нельзя быть правым. Не в смысле политической ориентации, а в смысле нравственной правоты. В пьесе, где все роли расписаны и на каждую утвержден случайный актер, нет ни настоящих героев, ни настоящих злодеев. Зрители этого не знают – они искренне верят, что пьеса импровизируется у них на глазах, болеют за добрых и злых, аплодируют, шикают, толкают исполнителей под руку, – и хорошо, если до некоторых успеет дойти, что все эти действия одинаково бессмысленны.

Источник

Стихотворения (15 стр.)

Плач по Арбату

Я выселен с Арбата, арбатский эмигрант.
В Безбожном переулке хиреет мой талант.
Вокруг чужие лица, враждебные места.
Хоть сауна напротив, да фауна не та.

Я выселен с Арбата и прошлого лишен,
и лик мой чужеземцам не страшен, а смешон.
Я выдворен, затерян среди чужих судеб,
и горек мне мой сладкий, мой эмигрантский хлеб.

Без паспорта и визы, лишь с розою в руке
слоняюсь вдоль незримой границы на замке
и в те, когда-то мною обжитые края
всё всматриваюсь, всматриваюсь, всматриваюсь я.

Там те же тротуары, деревья и дворы,
но речи несердечны и холодны пиры.
Там так же полыхают густые краски зим,
но ходят оккупанты в мой зоомагазин.

Хозяйская походка, надменные уста…
Ах, флора там всё та же, да фауна не та…
Я эмигрант с Арбата. Живу, свой крест неся.
Заледенела роза и облетела вся.

Надпись на камне

Посвящается учащимся 33-й московской школы, придумавшим слово «арбатство»

Молва за гробом чище серебра
и вслед звучит музыкою прекрасной…
Но ты, моя фортуна, будь добра,
не выпускай моей руки несчастной.

Не плачь, Мария, радуйся, живи,
по-прежнему встречай гостей у входа…
Арбатство, растворенное в крови,
неистребимо, как сама природа.

Дорожная песня

Мы сами раскрыли ворота, мы сами
счастливую тройку впрягли,
и вот уже что-то сияет пред нами,
но что-то погасло вдали.

Чем дольше живем мы, тем годы короче,
тем слаще друзей голоса.
Ах, только б не смолк под дугой колокольчик,
глаза бы глядели в глаза.

«Всему времечко свое: лить дождю, земле вращаться…»

Где встречались мы потом? Где нам выпала прописка?
Где сходились наши души, воротясь с передовой?
На поверхности ль земли? Под пятой ли обелиска?
В гастрономе ли арбатском? В черной туче ль грозовой?

Всяк неправедный урок впрок затвержен и заучен,
ибо праведных уроков не бывает. Прах и тлен.
Руку на сердце кладя, разве был я невезучим?
А вот надо ж, сердце стынет в ожиданье перемен.

Гордых гимнов, видит Бог, я не пел окопной каше.
От разлук не зарекаюсь и фортуну не кляну…
Но на мягкое плечо, на вечернее, на ваше,
если вы не возражаете, я голову склоню.

Парижская фантазия

У парижского спаниеля лик французского короля,
не погибшего на эшафоте, а достигшего славы и лени:
набекрень паричок рыжеватый, милосердие
в каждом движенье,
а в глазах, голубых и счастливых, отражаются
жизнь и земля.

На бульваре Распай, как обычно, господин
Доминик у руля.
И в его ресторанчике тесном заправляют
полдневные тени,
петербургскою ветхой салфеткой прикрывая
от пятен колени,
розу красную в лацкан вонзая, скатерть белую
с хрустом стеля.

Этот полдень с отливом зеленым между нами
по горстке деля,
как стараются неутомимо Бог, Природа, Судьба,
Провиденье,
короли, спаниели, и розы, и питейные все заведенья,
Сколько прелести в этом законе! Но и грусти
порой… Voilà!

И, измаравшись в той тени,
нажравшись выкриков победных,
вот что хочу спросить у бедных,
пока еще бедны они:

Музыкант

Да еще ведь надо пальцы знать к чему прижать когда,
чтоб во тьме не затерялась гордых звуков череда.
Да еще ведь надо в душу к нам проникнуть и поджечь…
А чего с ней церемониться? Чего ее беречь?

Счастлив дом, где пенье скрипки наставляет нас
на путь
и вселяет в нас надежды… Остальное как-нибудь.
Счастлив инструмент, прижатый к угловатому плечу,
по чьему благословению я по небу лечу.

Счастлив тот, чей путь недолог, пальцы злы,
смычок остер,
музыкант, соорудивший из души моей костер.
А душа, уж это точно, ежели обожжена,
справедливей, милосерднее и праведней она.

Песенка о молодом гусаре

Вот иные столетья настали,
и несчетно воды утекло,
и давно уже нет той Амальи,
и в музее пылится седло.

Памяти брата моего Гиви

На откосе, на обрыве
нашей жизни удалой
ты не удержался, Гиви,
стройный, добрый, молодой.

Мы давно отвоевали.
Кто же справился с тобой?
Рок ли, время ли, молва ли,
вождь ли, мертвый и рябой?

Стих на сопках Магадана
лай сторожевых собак,
но твоя большая рана
не рубцуется никак.

И кого теперь с откоса
по ранжиру за тобой.
Спи, мой брат беловолосый,
стройный, добрый, молодой.

Дерзость, или разговор перед боем

— Господин лейтенант, нынче не до шашней:
скоро бой предстоит, а вы всё про баб!
— Господин генерал, перед рукопашной
золотые деньки вспомянуть хотя б.

— Господин лейтенант, не к добру всё это!
Мы ведь здесь для того, чтобы побеждать…
— Господин генерал, будет вам победа,
да придется ли мне с вами пировать?

— На полях, лейтенант, кровию политых,
расцветет, лейтенант, славы торжество…
— Господин генерал, слава для убитых,
а живому нужней женщина его.
— Черт возьми, лейтенант, да что это с вами!
Где же воинский долг, ненависть к врагу?!
— Господин генерал, посудите сами:
я и рад бы приврать, да вот не могу…

— Ну гляди, лейтенант, каяться придется!
Пускай счеты с тобой трибунал сведет…
— Видно, так, генерал: чужой промахнется,
а уж свой в своего всегда попадет.

Примета

Источник

Строим вместе с сайтом Rukami.top
Не пропустите:
  • Хоттабыч сауна в оренбурге
  • Хот род бар чертаново сауна
  • Хостелы с сауной в москве
  • Хостел сауна рижский 23
  • Хорошо ли ходить в сауну после тренировки